РОСТОВ. ШЕСТИДЕСЯТЫЕ. АНДЕРГРАУНД.

№ 85
«Главный» разыскал в своих архивах интервью 15-летней давности с ростовским поэтом, преподавателем латыни в мединституте Леонидом Григорьяном.
Текст  Сергей Медведев. Иллюстрация Сергея Номеркова. Фото предоставлено общественным архивом «Ростов неофициальный».

Кто такой.
Леонид Григорьевич Григорьян родился 27 декабря 1929 года в Ростове-на-Дону, умер 30 августа 2010 года в Ростове-на-Дону. Поэт, переводчик современной французской прозы (Сартр, Камю) и армянской поэзии.
Отец, Григорий Ильич Григорьян, был экономистом. Репрессирован в 1937 году. Мать работала библиотекарем. В детстве пережил в Ростове оба периода немецкой оккупации.
С 1948 по 1953 годы учился на романо-германском отделении историко-филологического факультета РГУ. Преподавал латынь в Ростовском медицинском институте. Первая подборка стихов была опубликована, когда автору исполнилось 37 лет. Рекомендации для вступления в Союз писателей Леониду Григорьяну дали Фазиль Искандер, Давид Самойлов, Арсений Тарковский.


— Литературной жизни в Ростове никогда не было. Недавно я написал предисловие к книжке талантливой поэтессы Нины Огневой. Там я говорю, что знаю ростовский андерграунд и сам когда-то к нему принадлежал. Но не было в Ростове никогда никакого андерграунда. Если не считать, конечно, Калашникова, Жукова и Бондаревского. Как вообще можно считать себя поэтом, если ты современник Тарковского, Ахматовой. А уж явление Иосифа Бродского — подлинная «школа смирения»...

Вас интересуют шестидесятые годы в Ростове? Рассказывать похабные, пусть и смешные, истории нет смысла. Во всех городах они похожи. Это скорее примета возраста, а не времени...

Когда речь идет о шестидесятниках, у меня всякий раз возникает чувство протеста. Наверное, шестидесятники были в Москве, может быть, в Питере. В Ростове я ни о ком не мог бы сказать — вот шестидесятник. Под этим термином, на мой взгляд, понимаются люди, которым глаза на советскую власть открыл XX съезд. До этого они жили как ангелы или идиоты, у которых не было ни зрения, ни ушей, ни мозгов. Евтушенко — шестидесятник. До съезда он ничего не понимал, не понимал ничего и после. Мой друг писатель Виталий Семин как-то встретился в ЦДЛ с Евтушенко, и тот поразил его своим заявлением, мол, он, Евтушенко, — последний коммунистический поэт планеты. Виталий выкатил глаза — такая лексика в нашей компании была не принята. Таким был и Вознесенский, хотя Евтушенко чем-то и посимпатичнее Андрея. И тот, и другой — необразованные и не очень умные, но Вознесенский кичливее и эгоистичнее. «Уберите Ленина с денег» — «Лонжюмо» — сколько он написал такого. Это лукавство — не такой уж он дурак. Просто он «вписывался» в систему. Когда мне говорят «шестидесятники», я представляю прохвоста Вознесенского, Карягина или Трифонова. Разные люди. Но «всем им XX съезд открыл глаза». Компания, с которой я водился в Ростове, была очень пестрой. Собирались обычно у меня дома. Как-то приехал ко мне из Еревана мой новый друг. «У вас уникальная компания, я таких никогда не видел. Все такие колоритные и разные», — удивился друг. И действительно, у нас было два физика, один терапевт, писатель, инженер и латинист. Что нас объединяло? Не знаю. Может быть, ненависть к советской власти. Ведь все мы жили с предощущением ареста. Все мы знали, что кончим у параши под нарами. И хотели лишь одного — сдохнуть по-человечески.

Если бы Сталин прожил еще несколько лет, посадили бы и меня, и всех остальных. Но нам повезло.

Мой дом всегда был открыт для гостей, поскольку сам я в гости ходить не люблю, а жил один. Самым близким моим другом был Виталий Семин. С ним мы познакомились задолго до того, как он начал писать. Мне даже в голову не приходило, что он станет писателем и так далеко пойдет. Так вот, Семин был марксистом — чего я на дух не принимал. Мы спорили, но никогда не ругались. Быть марксистом не значило обожать КПСС , даже наоборот. Виталий был серьезным человеком, читавшим философию, энциклопедистов, Гельвеция, — сейчас это читать невозможно, но тогда было интересно. Ни Бердяева, ни Шестова Семин, конечно, не знал. При всем своем марксизме это был человек, которому я доверял бесконечно...Попадали сюда и темные люди, но мы от них быстро избавлялись... Конечно, выпивали. Но не для того, чтобы напиться, — для общения. Покупали, как правило, самое дешевое. Я и сейчас если беру, то «Донское крепкое». Дешевле не бывает. Бедность была нормой. Если богатые где-то и были, то они скрывали свое богатство. А нам нужно было очень мало. Нет, ощущения бедности у нас не было. Было ощущение счастья. Утром я просыпался и думал: «Должно случиться что-то хорошее...»

...А потом Виталий стал российской знаменитостью, потом был скандал, статья в «Правде». Пять лет Семина не печатали. Жил он очень тяжело, питался плавлеными сырками — тогда это было самое дешевое блюдо. В партию он не вступал, комсомольцем не был. Я, кстати, тоже не был комсомольцем. Это произошло чисто случайно. То ли я не выучил устав, то ли еще что-то — точно уже не помню. Меня наказали и не приняли. А когда я поступил в университет, то сказал нашему комсоргу — славная такая была бабеха, деревенская: «Я не могу вступить в ВЛКСМ , потому что я верую в Бога». Она раскрыла рот и, между прочим, даже не донесла. Больше меня не трогали.

Был в нашей компании и Олег Тарасенко. 22 года он прожил во Франции, был сыном белого офицера, донского казака - дроздовца. Его отец эмигрировал во Францию, женился на донской казачке. Там и родился Олег. А потом все вдруг захотели вернуться. Ведь в России снова появились погоны, генералы, ССР победил в войне. Когда Дмитрий Тарасенко пришел в посольство, то так и написал: «Был пулеметчиком, освобождал Ростов в 20-е годы». Посол Богомолов все это зачеркнул и сказал: «Дмитрий Макеевич, родина вас простила, вас ждут». Естественно, Дмитрию Макеевичу сразу дали 25 лет. А не расстреляли лишь потому, что в 47-м отменили «вышку». Тарасенко отсидел 8 лет. Но тут околел Сталин, и Дмитрия Макеевича отпустили на свободу. Через два года он, конечно, умер.

Я не хочу сказать, что я такой умный и раньше всех прозрел. Но что должен был ощущать я, мальчик семи лет, у которого арестовали отца, а затем арестовали весь наш дом. Отец был экономистом, беспартийным. Взяли. Взяли кавалерийского комкора Фогеля, который жил над нами. Взяли фольклориста Корытко-Снитковского — его квартира была этажом ниже. Снитковский был поляком, а поляков брали поголовно. Взяли еврея Лаптина — секретаря какого-то райкома. Расстреляли. Потом взяли всех жен. Потом в интернат отправили всех детей. Напротив нас (район проспекта Семашко, ниже улицы Горького. — «Главный») был греческий квартал. Арестовали всех греков, потому что была разнарядка арестовать тысячу греческих националистов. Здесь же рядом был и китайский квартал. Китайцы в основном занимались стиркой. Масса детишек, женщин... Я отвлекаюсь, конечно. Но я хочу, чтобы было понятно — в жизни моей не было никаких иллюзий ни насчет Сталина, ни насчет Ленина, ни насчет революции. Мне повезло. Я был книгочеем, библиофилом. У меня были редкие книги, которые можно было купить на толкучке буквально по рублю. Толкучка долгие годы была там, где сейчас находится Дворец спорта. Раньше там были церковь, кладбище. В те годы я и прочел «Дни» Шульгина, «Записки жандарма» Спиридовича и, главное, пятитомник «Русская революция и гражданская война в описаниях белогвардейцев»...

Был в нашей компании и инженер, искусствовед-любитель Марк Копшицер. У него вышло две книги из серии «Жизнь в искусстве»: «Серов» и «Мамонтов». В Союз писателей ему давали рекомендации Каверин, Чуковский, Залыгин. И его не приняли. Лебеденко (тогдашний руководитель ростовского отделения Союза писателей. — «Главный») сказал: «А что это он к нам поступает? Пишет о художниках? Так пусть и поступает в Союз художников». На что Владимир Фоменко, милейший человек, ему ответил: «А если бы, Петя, пришел Тургенев и принес «Записки охотника», ты бы его направил в союз охотников?» Я, например, поступал в Союз в 1978 году, у меня было четыре книжки и очень неслабые рекомендации — Самойлов, Тарковский, Искандер, Скребов, Союз писателей Армении. Но провалили... Семина, правда, приняли сразу. Но сколько из него потом выпили крови. Я помню, какие над ним устраивали судилища. Выступали Лебеденко, Гарнакерьян, Куликов. Я застал этих чудовищ.

Мне повезло. Помню, приехал в Ростов Александр Моисеевич Марьямов — член редколлегии «Нового мира». Виталий привел его ко мне, мы сидели выпивали, и Семин показал мои стихи. Марьямову стихи понравились, он отвез их в Москву. А Твардовский взял и подписал. Вкус у него был, конечно, ретроградный, Ахмадулину он не печатал. «Он торгует селедкой, а она — кружевами». Стихи мои были довольно слабые, хвастаться тут нечем. Но благодаря этой публикации в дальнейшем я просто вкладывал стихи в конверт и отсылал в Москву. Двенадцать раз меня печатали в «Звезде», десять раз — в «Новом мире»... Камю я перевел, еще когда он был запрещен. Для друзей. Но тут я увидел, что в «Иностранке» опубликовали «Постороннего» в переводе Норы Галь. И подумал, что наступил час Камю. Взял и отослал перевод в «Новый мир». Твардовский подписал мгновенно. Когда ему позвонили из «Художественной литературы» и сказали, что уже есть перевод Немчиновой, Твардовский ответил: «У нас свой переводчик, и перевод нас устраивает». Потом я перевел пьесы Камю, их напечатали в «Литературной Армении». Много переводил Сартра...

Конечно, в Москве все было ярче. Москва была богемистая. Утром я выходил из дома и не знал, в каком районе Москвы заночую. Лежа на полу или под столом. Юнна Мориц, с которой я тогда дружил, осуждала меня за эти эскапады. Говорила: «Я богему уважаю, но если это люди энциклопедические, а не просто хлещущие водку».

Имена многих из той компании вам ничего не скажут, а тех, кого я назову... Не обязательно мы с ними пьянствовали. Я знал, что Самойлов — это единственный человек, который не терял ума, когда выпивал. Напротив, он становился блестящим и совершенно очаровательным. Хорошо я знал и Окуджаву. Он бывал в Ростове, здесь, у меня в гостях. Мой хороший друг — Борис Чичибабин. Он со своей Лиличкой неделями жил у меня дома... Однажды Лиличка, инженер, была в командировке в Ростове, на вокзале купила мою первую книжку — «Перо», 1968 год. Она привезла ее в Харьков, где Чичибабин ее и прочитал. Как я сейчас понимаю, Бориса поразило то, что в книжке не было ни одного блядского красного стихотворения. У него же таких было очень много — «Красный галстук», «Рабочий и булыжник». Когда четыре года назад он приезжал в Ростов, то подписал мне свою последнюю книжку. Но я сказал ему, что у меня есть его старая, и я хочу, чтобы он подписал и ее. Боря побагровел и вывел: «С таким стыдом... я проклинаю это время...» У меня сохранилось много его писем, исписанных бисерным почерком, листов со стихами. Сто сонетов Лиличке. Петрарка!..

Очень интересным человеком была Юнна Мориц. Сколько лет мы с ней дружили! А потом так безобразно поссорились. Она была ужасно злая! И когда я это понял, решил перечитать ее стихи, которые очень любил. Я понял, что злость — это ее творческий моторчик. Жалко, что она злится на поэтов, которые выше ее, по крайней мере не ниже. Таких как Кушнер. У меня сохранилось около 50 писем Юнны. Есть письма Кушнера — автографы, ничего особенного. А Тарковский писал трактаты. У меня сохранилось восемь его писем. Но после встречи с Юнной я боялся заводить знакомства со своими кумирами. Зря, наверное. Жалею, что не познакомился ни с Тарковским, ни с Самойловым.

Я никогда не состоял ни в одном литературном кружке. Был у нас в Ростове такой хороший старичок — Вениамин Жак. К нему было приятно зайти, такой милый-премилый. Но заходить часто к нему не имело смысла — Вениамин Константинович был детским поэтом. Он мне говорил: «Это, Леня, мне нравится. Но третье четверостишье нужно сделать вторым, первое — восьмым, а восьмое — седьмым». В результате получался Жак. Он бы даже из Пушкина сделал Жака. Куда еще было ходить? Не к Гарнакерьяну же? У меня был товарищ — Леня Эпштейн.

Блестящий математик, поэт. Сейчас в Америке вышла книга его стихов... Леня был моложе всей нашей компании, но легко вписался в нее. Как-то к нему приехал его друг — Наум Ефремов — сейчас он публикуется под псевдонимом Наум Ним, в последней «Литературке» его книга есть в шорт-листе Букеровской премии. Это был очень славный оригинальный человек с немного лабильной психикой. Наум был родом из Витебска. И там на него обратил внимание местный КГБ. Он с друзьями печатал на ротаторе Оруэлла, «Доктора Живаго», «Котлован», «Большой террор». От греха подальше друзья посоветовали перебраться Науму в Новочеркасск — там Эпштейн преподавал математику в НПИ . Но и в Новочеркасске КГБ не сводил глаз с Ефремова. Тогда он переехал в Ростов, жил то у меня, то у других знакомых.

Устроился в мединститут в мастерскую по ремонту электронной аппаратуры. А потом Ефремов решил поехать на шабашку, и в комнате, которую он на тот момент снимал, КГБ провел обыск. Нашли запрещенную литературу. Подозревают, что донесла сестра его тогдашней сожительницы. Не обязательно. Наум никогда не скрывал своих взглядов. К примеру, «закадрит» какую-нибудь девицу, приведет к себе и не просто положит, а сначала перескажет ей «Архипелаг ГУЛ аг». А потом окажется, что это дочка секретаря горкома партии. Был такой случай. Короче говоря, Ефремова арестовали, провели обыск у Эпштейна — забрали Библию, «Доктора Живаго» и пишущую машинку. А меня вызвали в КГБ. Какой-то майор несколько часов сушил мне мозги. Я отвечал ему: «Ничего не знаю, ничего не представлял, считаю, что имеет место провокация». Майор возмутился: «Я вижу, вы не хотите нам помочь». Через некоторое время состоялся суд. Я был единственным свидетелем защиты. Ефремов получил 3 года, а для меня потребовали особого определения. Это значило — конец работе. Но судья сказал: «Не вижу основания». Потом выяснилось, что судья была моей студенткой — ведь я преподавал латынь и на юрфаке. Через некоторое время в газете «Молот» появился фельетон Евченко «Клеветник». И меня начали выгонять из мединститута, где я проработал 36 лет. В один день провели три собрания — кафедры, расширенное парткома-месткома и общее. Там я наслушался: «Пригрели змею... Столько лет...» Но наступали другие времена, и меня не уволили.

В 1975 году они сожгли тираж моей книжки. Но виноват в этом не КГБ, а братья-писатели. Они решили, что книжка антисоветская. «Накрутили» обком. Помню, выступал гнусный Тесля, потом — Бондаренко. Два года книга лежала, не продаваясь. А потом ее уничтожили как нераспроданную.

Чем хороша Москва, так это встречами. Меня часто соблазняли: меняйся, переезжай, тебе нужен воздух. Но я этого не сделал и не жалею. Москва мне страшно не нравится. Это Вавилон. Но там я познакомился с Надеждой Мандельштам. Есть у меня друг — Алеша Арене. Мама его была замужем за советским дипломатом. У дипломата был партийный псевдоним — Жан Арене. Его все считали французом, хотя он был еврей. Да что там все — он сам считал себя французом. Арене в свое время был вместе с Воровским, когда того застрелили в Швейцарии. Арене отстреливался, был ранен. Потом Жана направили торговым консулом в Лос-Анджелес. В 37-м году Сталин отозвал его назад. И хотя Арене понимал, что его ждет, все же приехал и был немедленно расстрелян. Его жену сослали, и в ссылке она познакомилась с Надеждой Яковлевной. Людмила Михайловна и Надежда Яковлевна дружили. Как-то мне мама Алеши и говорит: «А давайте поедем к Мандельштам». Поехали. В портфеле у меня был самиздатовский Мандельштам, отпечатанный на машинке. Говорила Надежда Яковлевна, как будто читала какую-то культурологическую статью — «Разговор о Данте», к примеру. Но любила и посплетничать... Мы сидели в кухне, и Людмила Михайловна Арене говорит: «Надя, посмотрите, как в Ростове издают Мандельштама». Я достал свой том. Надежда Яковлевна просмотрела книгу, нашла редкое стихотворение и поразилась: «А я считала его погибшим». Ко мне же это стихотворение попало следующим образом. В Ростове жил такой адвокат Ландсберг, горбун, маленького роста. Ландсберг дружил с Волошиным, Мандельштамом, у него было огромное количество писем, текстов. Потом он умер, и все его архивы пропали. Это стихотворение кто-то нашел у Ландсберга. А я переписал его себе. Надежда Яковлевна обрадовалась: «Надо выпить по этому поводу». У меня была с собой бутылка водки — правда, для других целей. Но мы ее выпили — пила Надежда Яковлевна очень лихо: «Две недели назад у нас был Вика Некрасов, так мы с ним пару бутылок выпили водки». Я был у Надежды Яковлевны два или три раза.

Вторая ее книга очень несправедливая. Даже меня она там умудрилась задеть. Не называя. Мол, подруга сказала, что с ней искал встречи один молодой поэт, и она согласилась его принять. Но я к ней не рвался... Мне было неприятно об этом читать — неблагодарная женщина. А как она написала о Тынянове!

Вот вы спрашиваете, что происходило в шестидесятые годы. Сейчас кажется, что в Ростове ничего и не было. Но вдруг приезжали Окуджава и Аксенов, и начиналась феерия. Помню 68-й год — юбилей комсомола. Наш идиот-парторг вдруг вызывает ребят и предлагает: «Вот юбилей — позовите кого-нибудь». — «Можно Евтушенко?» — «Че-то слышал. Нет, Евтушенко не надо». — «Тогда Рождественского?» — «Не надо». — «Может быть, Аксенова?» — «Кто это такой?» — «Да врач». — «Комсомольский писатель?» — «Комсомольский». — «Кого еще?» Предложили поэта-песенника Окуджаву. Потом Василий Аксенов рассказал, что ему нужно было найти «стиляжную» натуру, и он отправился на ее поиски в Ростов — здесь он никогда не был, — он ее нашел в местном коктейль-холле. Булату Ростов нравился, сюда он отправился с удовольствием... И вот в институте повесили объявление: «Выступают прозаик Аксенов и поэт Окуджава». Как только объявление повесили, парторга вызвали в КГБ: «Ты что, блядь такая, наделал?» А что теперь поделаешь? Объявление, конечно, порвали. Потом стали искать, кто его написал, кто первым сказал: «Окуджава, Аксенов». На концерт поэт и прозаик опоздали. Оказалось, что на их пути устроили какой-то кросс — мешали добраться. Когда в зале уже было полным-полно народу, вышел парторг и сказал: «Ну вот, сейчас перед вами выступят поэт Окуджава и так называемый прозаик Аксенов. Призываю дать им достойный отпор». В этот момент открывается дверь и появляются Булат с Аксеновым. Окуджава потом сказал, что по мордам сидящих впереди — а впереди сидело начальство — он понял, что проведена работа, и решил: «Сейчас я им врежу». Концерт длился два часа. Песни, ответы на вопросы. «Как вы относитесь к событиям в Чехословакии?» — поинтересовался кто-то из зала. «Считаю, что это трагическая ошибка», — ответил Булат. Кто-то крикнул на весь зал: «Позор». Кому «позор» — непонятно...

Какой-то мальчик записывал концерт на магнитофон. Его вычислили и потащили в партком. Стали рвать ленту. Но мальчик был нервным, схватил графин и запустил им в парторга. Комедия! Потом они пытались смонтировать ленту, чтобы в ней появился «отпор». Но ничего не вышло. Тогда они написали донос в ЦК ВЛКСМ и в журнал «Юность».

Когда зимой я поехал в Москву, мы встретились с Булатом в ЦДЛ. Он хохотал, а потом попросил меня, чтобы я ничего не говорил парторгу — ведь они добились своего, книжку Булата выкинули из плана «Молодой гвардии». «Скажи им, что все хорошо, тем более что завтра мне ехать в Австрию».

Жить можно везде. Жил же здесь Семин. Просто нужно сказать себе, что писательство — это дело кустарное. И все. И оставаться кустарем. Печататься сегодня трудно. Все приходится делать за свои деньги. Заказов на переводы у меня сегодня нет. Стихи? Резерв закончился. Я ловлю себя на том, что начал повторяться. Для стихов нужна жизнь. А моя жизнь бессобытийная. Я все меньше читаю, все меньше вещей меня интересуют. Биология. Берберова пишет: «Старость — это когда все высыхает». Высыхают не только гениталии, но и сосуды. Старость — это ощущение сухости. Но, может быть, мне еще удастся как-то встряхнуться.


№ 85 Март 2013 г.

Культ личности

Главными городами в своей судьбе легендарное меццо-сопрано Большого театра Елена Образцова называла Ленинград и Москву, а между ними — Таганрог.

Культ личности

Когда-то картины академика пейзажной живописи Николая Дубовского покупали российский император Александр III и меценат Третьяков, его работы получали медали на международных выставках. Сегодня картины Дубовского хранятся в семидесяти музеях разных стран, но имя его мало кому известно.

Культ личности

«Википедия» пишет о Юрии Михайловиче следующее: советский разведчик, филолог, педагог. Редкое, согласитесь, сочетание. Жители Таганрога помнят Феличкина как заведующего кафедрой Романских языков местного пединститута.

Культ личности

Ровно 30 лет назад человечество узнало, что такое группа «Пекин Роу Роу». Ровно 25 лет назад не стало ее основателя — Сергея Тимофеева. Как мы видим, 2018 год — подходящее время для воспоминаний о Сергее и «Пекин Роу Роу».

Культ личности

 Это привет из тех прекрасных и страшных времен, когда пишущие люди были властителями дум. Одним из таких властителей был ростовчанин Виталий Семин.